Неточные совпадения
Иногда выражала она желание сама
видеть и узнать, что
видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место,
машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со дня приезда Ольги.
— Я не нахожу, — уже серьезно возразил Свияжский, — я только
вижу то, что мы не умеем вести хозяйство и что, напротив, то хозяйство, которое мы вели при крепостном праве, не то что слишком высоко, а слишком низко. У нас нет ни
машин, ни рабочего скота хорошего, ни управления настоящего, ни считать мы не умеем. Спросите у хозяина, — он не знает, что ему выгодно, что невыгодно.
— Я не имею удовольствия знать этого господина Левина, — улыбаясь сказал Вронский, — но, вероятно, он никогда не видал тех
машин, которые он осуждает. А если
видел и испытывал, то кое-как, и не заграничную, а какую-нибудь русскую. А какие же тут могут быть взгляды?
— Ты
видела когда-нибудь жатвенные
машины? — обратилась она к Дарье Александровне. — Мы ездили смотреть, когда тебя встретили. Я сама в первый раз
видела.
Феклуша. А я, мaтушка, так своими глазами
видела. Конечно, другие от суеты не
видят ничего, так он им
машиной показывается, они
машиной и называют, а я
видела, как он лапами-то вот так (растопыривает пальцы) делает. Hу, и стон, которые люди хорошей жизни, так слышат.
На каждом шагу манят отворенные двери зданий, где
увидишь что-нибудь любопытное:
машину, редкость, услышишь лекцию естественной истории.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил день по всем удобствам, что
видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся
машина засыпает.
Я обращусь лишь в средство для его счастия (или как это сказать), в инструмент, в
машину для его счастия, и это на всю жизнь, на всю жизнь, и чтоб он
видел это впредь всю жизнь свою!
Машину же любить мы не можем, в вечности ее
увидеть не хотели бы, и в лучшем случае признаем лишь ее полезность.
Впрочем, она
видела, что Конон, по мере разумения, свое дело делает, и понимала, что человек этот не что иное, как
машина, которую сбивать с однажды намеченной колеи безнаказанно нельзя, потому что она, пожалуй, и совсем перестанет действовать.
— Да, дома. Надену халат и сижу. Трубку покурю, на гитаре поиграю. А скучно сделается, в трактир пойду. Встречу приятелей, поговорим, закусим,
машину послушаем… И не
увидим, как вечер пройдет.
Отвергнув индивидуалистический эмпиризм и старый рационализм, который
видел в механизме познания копировальную
машину, Лосский должен неизбежно прийти к утверждению универсальной чувственности и универсального Разума.
Впрочем, скажу все: я даже до сих пор не умею судить ее; чувства ее действительно мог
видеть один только Бог, а человек к тому же — такая сложная
машина, что ничего не разберешь в иных случаях, и вдобавок к тому же, если этот человек — женщина.
—
Видел! Не дождался бы я номера из
машины — и газету бы закрыли, и меня бы с Н.И. Пастуховым в Сибирь послали! В корректуре «Двор», в полосе «Двор», а в матрице буква запала!
Очень вам благодарна, но я,
видите ли, в
машине.
Очень вам признательна. Меня
машина ждет. (Развязывая сверток.) Вот
видите. Бант поместили слишком низко. Ужасное уродство.
«А если
видите, — сказал я ему, — то знайте, что эта
машина имеет свойство, в один момент и без всяких посредствующих орудий, обращать в ничто человеческую голову, которая, подобно вашей, похожа на яйцо! Herr Baron! разойдемтесь!» — «Разойдемтесь, Herr Graf», — сказал он мне, хотя я и не граф.
«Барон, — сказал я ему, — у меня течет в жилах кровь, а у вас лимфа; и притом
видите вы эту
машину?» — «
Вижу», — сказал он мне.
«Везде, говорит, был; на вас только и надежда; нигде суда нет!» Вот,
видите ли, он даже не понимает, что я не для того тут сижу, чтоб ихние эти мелкие дрязги разбирать; мое дело управлять ими, проекты сочинять, pour leur bien, наблюдать, чтоб эта
машина как-нибудь не соскочила с рельсов — вот моя административная миссия.
Слушая его, мать с поражающей ясностью
видела, как тяжелая
машина жизни безжалостно перемалывает людей в деньги.
День проглочен фабрикой,
машины высосали из мускулов людей столько силы, сколько им было нужно. День бесследно вычеркнут из жизни, человек сделал еще шаг к своей могиле, но он
видел близко перед собой наслаждение отдыха, радости дымного кабака и — был доволен.
В этих присматриваньях идет время до шести часов. Скучное, тягучее время, но Люберцев бодро высиживает его, и не потому, что — кто знает? вдруг случится в нем надобность! — а просто потому, что он сознает себя одною из составных частей этой
машины, функции которой совершаются сами собой. Затем нелишнее, конечно, чтобы и директор
видел, что он готов и ждет только мановения.
Потом — пустынная площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине — тусклая, грузная, грозная громада:
Машина Благодетеля. И от нее — во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов… И все это как-то нелепо, ужасно связано с
Машиной — я знаю как, но я еще не хочу
увидеть, назвать вслух — не хочу, не надо.
Наверху, перед Ним — разгоревшиеся лица десяти женских нумеров, полуоткрытые от волнения губы, колеблемые ветром цветы. [Конечно, из Ботанического Музея. Я лично не
вижу в цветах ничего красивого — как и во всем, что принадлежит к дикому миру, давно изгнанному зa Зеленую Стену. Красиво только разумное и полезное:
машины, сапоги, формулы, пища и проч.]
Я
видел: по Тэйлору, размеренно и быстро, в такт, как рычаги одной огромной
машины, нагибались, разгибались, поворачивались люди внизу.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то
машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего было, что последний раз в жизни я
увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.
И вот, так же как это было утром, на эллинге, я опять
увидел, будто только вот сейчас первый раз в жизни,
увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил старого Бога и старую жизнь, именно я создал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов,
машин…
Вышел я — себя не помню. Пошел наверх в зал, прямо сказать — водки выпить. Вхожу — народу еще немного, а
машина что-то такое грустное играет…
Вижу, за столиком сидит Губонин, младший брат. Завтракают… А у Петра Ионыча я когда-то работал, на дому проверял бухгалтерию, и вся семья меня знала, чаем поили, обедом кормили, когда я долго засижусь. Я поклонился.
Проследив его глазом, Матвей
увидел, что с другого конца пашни, как животное, сердито взрывая землю, ползет железная
машина и грызет, и роет, и отваливает широкую борозду чернозема.
А впереди человек
видит опять, как в воздухе, наперерез, с улицы в улицу летит уже другой поезд, а воздух весь изрезан храпом, стоном, лязганием и свистом
машин.
— Очевидно, иностранец, — сказал судья Дикинсон, меряя спящего Матвея испытующим, внимательным взглядом. — Атлетическое сложение!.. А вы, мистер Нилов, кажется, были у ваших земляков? Как их дела? Я
видел: они выписали хорошие
машины — лучшая марка в Америке.
Несколько дней газеты города Нью-Йорка, благодаря лозищанину Матвею, работали очень бойко. В его честь типографские
машины сделали сотни тысяч лишних оборотов, сотни репортеров сновали за известиями о нем по всему городу, а на площадках, перед огромными зданиями газет «World», «Tribune», «Sun», «Herald», толпились лишние сотни газетных мальчишек. На одном из этих зданий Дыма, все еще рыскавший по городу в надежде встретиться с товарищем,
увидел экран, на котором висело объявление...
— Все кричат: богатство! — жаловался Кишкин. — А только вот я не
вижу его до сих пор… Нечем долг заплатить баушке Лукерье. Тут тебе паровая
машина, тут вскрышка, тут бутара, тут плотина… За все деньги подай, а деньги из одного кармана.
Спутники Кати вполголоса разговаривали между собой, обрывая фразы, чтоб она не поняла, о чем они говорят. Фамилия товарища была Израэльсон, а псевдоним — Горелов. Его горбоносый профиль в пенсне качался с колыханием
машины. Иногда он улыбался милою, застенчивою улыбкою, короткая верхняя губа открывала длинные четырехугольные зубы, цвета старой слоновой кости. Катя чувствовала, что он обречен смерти, и ясно
видела весь его череп под кожей, такой же гладкий, желтовато-блестящий, как зубы.
— Вот она, мамочка…
Видишь? Дунятка моя! Тихонькая она! Грустненькая! Скучает по деревне… Позови ее, мамочка! Приласкай. У нее ни тяти, ни мамы… Тятю под
машиной смололо. Бабушка померла. Можно ее к нам подозвать, мамочка?
И я очень сердился, чему помогала жара, постоянные передвижения с места на место, караульная служба по ночам, — эти молодцы,
видишь ли, ломали
машины помещиков, а также им нравилось жечь хлеб и портить всё, принадлежавшее не им.
Холодная!"–"Как холодная? все была теплая, а теперь холодная сделалась!"–"И прежде была холодная, только прежде потому теплее казалась, что мужички подневольные были!"Сел я тогда за хозяйственные книги, стал приход и расход сводить —
вижу, в одно лето из кармана шесть тысяч вылетело, кроме того что на
машины да на усовершенствование пошло.
Ляхов сидел у верстака, лицом к окну, и, наклонившись, резал на подушечке золото. Среди ходивших людей, среди двигавшихся
машин и дрожащих передаточных ремней Андрей Иванович
видел только наклоненную вихрастую голову Ляхова и его мускулистый затылок над синею блузою. Сжимая в руке палку, он подбежал к Ляхову.
Перед нами работала огромная, сложная
машина; в ней открылась щелочка; мы заглянули в нее и
увидели: колесики, валики, шестерни, все деятельно и сердито суетится, но друг за друга не цепляется, а вертится без толку и без цели.
В одно из окон Я
видел, как широко и ярко блеснули при повороте электрические прожектора
машины, и на минуту Мне ужасно захотелось домой, к Моим приятным грешникам, которые теперь потягивают винцо в ожидании Меня…
Двоеточие. Давай сядем. Так вот — явились, значит, немцы… У меня заводишко старый,
машины — дрянь, а они, понимаешь, все новенькое поставили, — ну, товар у них лучше моего и дешевле…
Вижу — дело мое швах… подумал — лучше немца не сделаешь… Ну, и решил — продам всю музыку немцам. (Задумчиво молчит.)
Я все-таки не чувствовал жалости. Когда я старался представить себе живого Урманова, то восстановлял его образ из того, что
видел у рельсов. Живое оно теперь было для меня так же противно… Ну да… Допустим, что кто-то опять починил
машину, шестерни ходят в порядке. Что из этого?
В эти тёмные обидные ночи рабочий народ ходил по улицам с песнями, с детской радостью в глазах, — люди впервые ясно
видели свою силу и сами изумлялись значению её, они поняли свою власть над жизнью и благодушно ликовали, рассматривая ослепшие дома, неподвижные, мёртвые
машины, растерявшуюся полицию, закрытые пасти магазинов и трактиров, испуганные лица, покорные фигуры тех людей, которые, не умея работать, научились много есть и потому считали себя лучшими людьми в городе.
Ворочают крепкими руками малые рычаги, и всюду — вокруг людей, над головами у них — покорно и страшно двигаются челюсти и лапы огромных
машин, пережёвывая железо… Трудно понять, чей ум, чья воля главенствуют здесь! Иной раз кажется, что человек взнуздал завод и правит им, как желает, а иногда
видишь, что и люди и весь завод повинуются дьяволу, а он — торжественно и пакостно хохочет,
видя бессмыслицу тяжкой возни, руководимой жадностью.
Пришлось ему раз по
машине ехать; на одной станции
видит — начальник будто знакомый.
Кажется, это случилось так, что один из англичан
видел где-то
машины этой фабрики и, облюбовав их, пренебрег некоторыми условиями патриотизма.
Наконец вмешался староста, которому как будто сообщалось мое нетерпение. Он лучше меня, конечно, знал ту разверсточную
машину, которая так шумно действовала перед нашими глазами, и
видел, что пока она сделает точно и справедливо свое дело, — пройдет еще немало времени… И вот он выступил вперед, одним окриком остановил шум, потом повернулся к иконе и перекрестился широким крестом. Кое-где в толпе руки тоже поднялись инстинктивно для креста… Тревожная ночь производила свое действие на грубые нервы…
—
Видел я его даве: орелко… Нет, Матвеевна, не ладно. Ты куда, барин? — спросил меня старик, когда я пошел от вашгерда. — На
машину? Ну, нам с тобой по дороге. Прощай, Матвеевна. А ты, Лукерья, что не заходишь к нам? Настя и то собиралась к тебе забежать, да ногу повихнула, надо полагать.
И день и ночь при
машине, семью-то и
видел не надолго.
— Ну что,
видел огненную работу? — спрашивал меня Мухоедов, когда совсем готовый двенадцатипудовый рельс был брошен с
машины на пол. — Пойдем, я тебе покажу по порядку наше пекло.